Мундог

17.06.2013

Рассказывать историю жизни Мундога не так-то просто потому, что многочленные сведения о нем носят анекдотический, отрывочный и противоречивый характер: его первая серьезная биография написана только в прошлом году, и автор ее, профессор Роберт Скотто, до сих пор по непонятным причинам не смог найти издателя. Факт этот представляется парадоксальным в первую очередь потому, что Мундог не был ни затворником, ни обитающим на периферии социума маргиналом – при жизни он был фигурой чрезвычайно заметной, его многие знали, почти все любили, а однажды он едва не стал культурной иконой контркультурного движения. И тем не менее до сих пор никто не удосужился систематизировать знание о нем. Быть может, причина тут в том, что Мундог был фигурой такой разительной внешней оригинальности, что никому в голову не приходило запоминать о нем что-либо нарочно, казалось, что его и так забыть невозможно. Как бы там ни было, вот то, что известно о нем, – с той или иной степенью достоверности.

Слепота
Луис Томас Хардин родился 26 мая 1916 года в семье проповедника в маленьком (сейчас его население чуть более 3000 человек) городке Мэрисвилле, что в штате Канзас. Семья жила не так, чтобы хорошо, и не так, чтобы дружно, и много переезжала, постоянно испытывая финансовые трудности. Однажды отец взял сына на индейский праздник, где вождь по прозвищу Желтый Бык посадил его к себе на колено и позволил ему постучать в праздничный барабан: эта история произвела на него неизгладимое впечатление. Образованием мальчика занималась мать, детство его прошло в Вайоминге и Миссури; в шестнадцать лет, 4 июля 1932 года, в День независимости среди праздничных петард он нашел (не имея представления о том, что это такое) динамитный капсюль-детонатор и попытался с ним поиграть. Игрушка взорвалась; Луис остался на всю жизнь слепым. Первое время, чтобы он не сошел с ума от депрессии, ему читала вслух книжки старшая сестра Руфь; среди прочего, она прочла ему Старшую и Младшую Эдду, скандинавские эпосы исключительной даже по меркам мифологической литературы образной силы – это он тоже запомнил. Примерно тогда же он впервые стал слушать академическую музыку; под впечатлением от нее в школе для слепых штата Айова он получил кое-какое базовое представление об истории и теории музыки; там же он выучился читать по методу Брайля, в том числе и нотную запись. Однако основу его представления о музыке составлял его собственный опыт слушания: на концертах и записях оркестров он натренировал слух до той степени, чтобы не иметь нужды во вспомогательных приборах, – впоследствии он сочинял только в голове, вовсе не прибегая к помощи музыкальных инструментов.
В 1943 году Луис приехал в Нью-Йорк, не очень, кажется, понимая, что он там будет делать. Подрабатывал натурщиком, но основное время проводил на улице, где продавал свои стихи и сочиненные им листовки. Жил он в меблированных комнатах, где познакомился с женщиной много старше его по имени Анна Наила и сошелся с ней, посвятив ей композицию Callisto, двенадцатигласный канон – одно из первых его академических сочинений.

Контрапункт
Однажды, придя на концерт в Карнеги-холл, он услышал игру Нью-йоркского филармонического оркестра, исполняющего штраусовского «Дон Кихота». Сам он утверждает, что был так поражен этой музыкой, что бросился наощупь искать того, кто ею дирижирует согласно другой версии, сам Артур Родзинский, тогдашний музыкальный руководитель Нью-йоркского филармонического, увидев у служебного входа бледную слепую фигуру, заинтересовался посетителем. Так или иначе, они пообщались, и юный Луис произвел на дирижера глубокое впечатление: ему было позволено присутствовать на всех репетициях и выданы были одежда и какие-то деньги. В течение нескольких лет Луис посещал репетиции и свел знакомство с ведущими музыкантами того времени, включая Артуро Тосканини, Леонарда Бернстайна, Артура Шнабеля и Джорджа Селла.
Послевоенный Нью-Йорк в музыкальном плане имел такое же значение для остального мира, как и Вена нулевых годов XIX века и, спустя тридцать лет – Париж: из Европы приехали, часто спасаясь от голода или войны, музыканты и теоретики, а вошедшая к тому моменту в силу американская культура утверждала себя на всех направлениях, от литературы до музыки. Хардин, таким образом, попал в атмосферу постоянного брожения идей, но не вполне пришелся ко двору в этом мире в силу определенной – и вполне осознанной – консервативности собственной эстетики, основой которой являлся считающийся на тот момент устаревшим барочный контрапункт. Страсть к нему родилась у Хардина из необходимости: проживая в порядочной нищете, он вынужден был экономить на всем, включая бумагу; для того чтобы записать какую-то музыкальную мысль, ему приходилось делать эту мысль как можно более короткой. Так родился его метод, которого он потом придерживался всю жизнь и который описывал фразой «Как можно больше музыки на как можно меньшем пространстве». Что закономерно привело его к контрапункту, который позволял записать множество разных идей по вертикали, таким образом существенно экономя место. Строгость контрапункта была его метафизическим принципом. Он говорил: «Моцарт, Гайдн и Бетховен следовали правилам время от времени; я следую правилам всегда».
Первое время он в изобилии сочинял раунды, то есть пьесы с простейшим контрапунктом, которые могут быть представлены как одна мелодия, размноженная на несколько голосов циклической задержкой по времени: таким образом в школах учат петь детей, и многие детские песни написаны в этой форме; эта «детскость» как нельзя лучше подошла немного наивной натуре Хардина. К тому же периоду относятся и первые его записи – он познакомился с Гэбриелом Оллером, владельцем студии Испанского музыкального центра, попытавшись зачем-то вломиться в его дверь, – тот вышел на шум, чтобы отогнать бродягу, но очень быстро (это вообще характерный момент почти всех историй о Мундоге) подружился с ним и предложил ему по ночам бесплатно записываться у него в студии. Записи эти очень плохого качества, Мундог играет там на всех инструментах и поет, и оформлены они звуками улиц, на которых он тогда обитал: шумом машин, криками, треском сучьев и голосами людей; выглядят они скорее как радиопьесы, озвученные очень прозрачной и внешне безыскусной музыкой; то, насколько эта музыка тщательно и безупречно отделана, замечается далеко не сразу.

Лунный пес
Уличная торговля сочинениями, однако, денег приносила мало, отношения с Родзинским испортились самым нелепым образом, а именно из-за одежды – Хардин продал на барахолке какие-то вещи, которые ему подарил дирижер, что того возмутило. Дружба эта вообще выглядела странной: Хардин одевался в собственноручно сшитую из квадратных (это принципиально) лоскутов накидку, носил длинные волосы и бороду, ходил с палкой и в таком виде присутствовал на всех репетициях в сердце, так сказать, ака- демической культуры музыкальной столицы мира. Смотрелось все это настолько неуместно, что продолжаться долго не могло, – в 1947 году Хардин остался опять наедине со своими мыслями. Старое воспоминание о том, как он сидел на колене вождя по имени Желтый Бык, толкнуло его – и он отправился в паломничество: сперва он пытался жить в поселении с индейцами Айдахо, но оказалось, что он, странный белый человек, индейцам не нужен совершенно; и тогда он поехал по стране. В каждый новый город он прибывал со страхом, что его тут не примут и даже, пожалуй, могут побить, но ожидание это не оправдывалось. Принимали его хорошо, любили почти все, особенно женщины, и даже встреченный им в Лос-Анджелесе Дюк Эллингтон – тот тоже полюбил. Не раз и не два полицейские, решившие было арестовать его за бродяжничество, в итоге кормили его и скидывались всем отделением ему на дальнейшую дорогу. Все, кто когда-либо встречался с ним, отмечали его абсолютную уверенность в своих силах, которая ничего общего не имеет с самоуверенностью выскочек: первая берется из чувства собственного достоинства, вторая – результат завы-шенной самооценки, то есть вещи, противоположной достоинству.
В целом из этого путешествия Хардин вернулся разочарованным не только в своей способности интегрироваться в архаическое общество индейцев, но и в своем мнении об окружающем мире вообще. На интуитивном уровне он всегда скептически относился к современной ему культуре, но тут ощутил себя ей прямо чужим. Тогда он решил отказаться от прошлого и от своей с ним идентичности, включая и собственное имя, и назвал себя Мундог (Moondog, «Лунный пес») – в честь собаки, с которой он дружил в детстве и которая, по его словам, «выла на Луну так, как ни одна другая собака в мире». Он вернулся на улицы Нью-Йорка, спал где попало, чаще всего – на крышах; днем же перемещался между 51-й и 52-й улицами и Шестой авеню; позже по совету друга снял недорогие апартаменты в отеле «Аристо», куда и возвращался на ночь в следующие двадцать лет. В 1952 году он женился на некой Мэри Уайтинг, наполовину японке по происхождению; 1 июня 1953 года у него родилась дочь, которую он назвал, натурально, Джун, что значит «Июнь».
52-я улица – это нью-йоркский Монмартр, улица клубов; поэтому слава Мундога скоро утвердилась в артистических и богемных кругах: его навещали Бенни Гудмен, Дюк Эллингтон, Сэмми Дэвис и Кассиус Клей, будущий Мохаммед Али (тот звал его либо Мун, либо Дог, но никогда вместе), Чарли Паркер вел с ним пространные беседы и хотел сделать совместный альбом, но умер, к несчастью (Мундог потом написал чакону его памяти), а молодой Брандо целую ночь играл с ним на бонгах (довольно неплохо, по воспоминаниям Мундога) в его номере в «Аристо». Уличная слава его в 1950-х была так велика, что отель «Хилтон» в одной из своих реклам писал «Вход напротив Мундога». Битники и хиппи считали его своим, Ален Гинзберг открывал его концерт, а одним из первых названий группы The Beatles было Johnny and the Moondogs. Прогрессивная пресса решила, что лохматый, оборванный, живущий на улицах слепой гений полностью вписывается в народившуюся контркультурную идеологию, и попыталась придать ему статус иконы молодежного движения, игнорируя тот факт, что Мундог обитал на улице тогда, когда все нынешние герои еще в школу не ходили.
Сам Мундог меж тем вовсе не был доволен такого рода славой: когда Дженис Джоплин на дебютном альбоме записала его песню All Is Loneliness, он заявил, что «она все испортила». Когда в 1954 году диск-жокей Алан Фрид, человек, которого называют «отцом рок-н-ролла», назвал свою новую программу Moondog Rock’n’Roll Party, Мундог возмутился и подал в суд, требуя запретить использование своего имени. Суд этот примечателен в первую очередь тем, что туда в качестве свидетелей были вызваны Бенни Гудмен, Тосканини и даже (по некоторым сведениям) Стравинский. Точно неизвестно, кто из них произнес фразу «Строго говоря, мы имеем дело с серьезным композитором», но есть свидетельства, что это сделал Стравинский, человек, в целом, довольно заносчивый и не очень охотно признававший чей-либо талант. Мундог суд выиграл, Фрид извинился: спустя семь лет его карьера закончилась скандалом, связанным с проплаченным эфиром для песен, каковая практика в Америке называется «пэйола».

Священная земля
В начале 1960-х идиосинкразия Мундога к окружающему миру дошла до того, что он прямо стал ассоциировать себя с героями Эдды, которую когда-то читала ему сестра Руфь: он стал носить на улицах Нью-Йорка рогатый шлем и копье, и органист Джимми Макгрифф, записав на своей пластинке композицию собственного сочинения Spear of Moondog, приложил к ней следующее объяснение: «Мундог – слепой, и вы почти каждый день можете встретить его в Нью-Йорке: он одевается, как викинг и носит копье». Как отмечает биограф, Макгрифф, судя по этому описанию, не имел никакого понятия о том, что Мундог композитор: дело было уже в 1969 году, и к тому времени интерес к музыке Мундога, никогда не бывший особенно большим, почти угас. Контркультура кончалась, на дворе стояли 70-е, с их цинизмом, пессимизмом и – что существенно в случае Мундога – всплеском уличной преступности. По этой ли причине или же просто в силу стечения обстоятельств, но в 1974 году Мундог взял и уехал из Америки настолько тихо, что многие были уверены в его смерти, и Пол Саймон в какой-то радиопередаче даже оплакал «безвременную кончину слепого гения». Но Мундог не умер – напротив, он, как оказалось, переместился в лучшую страну. Этой страной была Германия с ее рекой Рейн, которые викинг Мундог называл «Священной землей и священной рекой». Там, сперва в Гамбурге, а после в Мюнстере, он принялся жить так, как привык, – то есть сидеть днем посреди улицы в рогатом шлеме и торговать своими стихами и музыкой. За долгое время самодостаточной жизни он обзавелся целым ансамблем инструментов собственного изобретения – треугольным перкуссионным устройством «тримба», смычковым инструментом hus (что по-норвежски означает «дом») и треугольной арфой под названием oo (это по-английски, как читать – каждый решает сам), напоминающей по звуку дульцимер.
Спустя год студентка Илона Гебель увидела его на улице, разузнала, кто он, и купила в магазине пластинку его композиций; ей оказалось трудно смириться с мыслью, что человек, способный сочинить столь поразительную музыку, вынужден жить на улице (она, очевидно, не представляла, что таково желание самого Мундога). Она пригласила его в дом, где обитала с семьей, и предложила ему пожить с ними. Мундогу было уже почти шестьдесят: внезапно он согласился и прожил в этом доме почти четверть века. Еще спустя некоторое время Илона спросила его, зачем он носит все эти странные одежды, – в конце концов, он модельер или композитор? Почему-то на Мундога это произвело впечатление, и он перестал одеваться, как скандинавский бог, превратившись в седого патриарха, обретшего покой, прилежную переписчицу его музыки, возможность не думать о хлебе насущном и свободное время для творчества. Он много писал, сочинив, между прочим, свой magnum opus – огромную тональную поэму под названием The Creation («Творение»), его приглашали на концерты и радиопередачи, Леонард Бернстайн стихами звал его вернуться на родину, а будущий участник группы Mouse On Mars Энди Тома научил его пользоваться семплером.

Девятый обертон
Мундог утверждал, что это именно он изобрел минимализм. Так это или нет – вопрос дискуссионный, но Филип Гласс подтверждает, что они со Стивеном Райхом в пору обучения в Джульярдской школе более серьезно относились к творчеству Мундога, нежели к словам своих преподавателей. Для минимализма принципиально, что музыка развертывается во времени. Разумеется, музыка, как вид искусства, имеющий временную координату, по-другому и не умеет, но минимализм полагает время в виде принципиального архитектора, своего рода перводвигателя своих композиций. А поскольку инструментом представления временного измерения в музыке является ритм – то в этом смысле Мундог, чьи пьесы почти всегда сопровождены пунктиром перкуссии, безусловная предтеча минимализма: даже в тех редких случаях, когда ему доводилось дирижировать, он делал это, сидя за басовым барабаном и выстукивая на нем ритм вместо
того, чтобы делать взмахи руками.
Вся уникальная музыка его сложена из строгого контрапункта и очень хитрого, именуемого иными комментаторами «змеиным», шелестящего перкуссионного ритма: музыка умная, симметричная, светлая и чистая, как математика.
Представление о мире у Мундога было не менее строгим и умозрительным – он утверждал, что Космос построен из обертонов, среди которых кратные трем имеют наибольшее
значение; девятый обертон является Богом; Мундог называл его Мегаразум (Megamind). Теория эта несколько туманна, так как не вполне понятно, основной тон какого звука берется за эталон; у пифагорейцев, на которых очевидным образом ссылается эта теория, фундаментальные звуки рождало движение небесных светил (а не сфер, представление о которых появилось позже); возможно, впрочем, что Бог, по мнению Мундога, есть в любом звуке. Как бы там ни было, умер он 8 сентября 1999 года в возрасте 83 лет в Мюнстере, всего одного дня не дожив до даты, которую можно было бы записать как 9.9.1999 и которая бы ему, утверждавшему, что Бог — это девятый обертон, определенно бы понравилась.